— Турцию — туркам! — раздался крик, и все было кончено. — Мы здесь хозяева, а они падаль.
Только в сумерках Самвел решился вылезти из-под трупа и увидел, что у матери нет лица, а только прекрасные золотисто-пепельные волосы. Как у тебя. В углу что-то пищало. Это была я. Самвел заговорил только через год…
— …И ты думаешь, что такой человек может причинить кому-то что-то дурное, джан? Теперь ты понимаешь?
— Да.
— Тогда останься с нами, девочка, хотя бы на неделю-другую. Понимаешь, он, наконец, нашел лицо матери в твоем взгляде. Ему будет трудно с тобой расстаться. Я скажу, что тебе нужно время, чтобы обдумать его предложение, а сама все это время буду потихонечку готовить его к тому, что ты вернешься домой. Я же понимаю, что твоя родина там — там твой сын, твоя мать. Корни твои там… Я правильно тебя поняла?
Самсут кивнула, и, не говоря больше ни слова, старуха Сато выплыла из студио, оставив в ней запах пороха и крови — и тоску…
Вечером этого же дня Самсут спустилась в кабинет Самвела и сказала, что готова остаться у них в доме еще на какое-то время. Но при одном условии — она не желает быть обыкновенной приживалкой в доме, а посему станет заниматься английским с маленькими внуками и правнуками Самвела. Хотя бы по несколько часов в день.
Перед сном, удобно устроившись в огромной двуспальной кровати, Самсут достала из дорожной сумки листы с распечаткой прабабушкиного текста, которую, со всеми этими своими хлопотами-перемещениями-приключениями, она так и не удосужилась прочесть до конца. Самсут зажгла ночник, приняла полугоризонтальное положение, нетерпеливо перебрала страницы и…
...…В эту страшную ночь, Алоша, была зачата твоя сестра Маро.
Наутро дружина Азамаспа ушла на юг вслед за русским полком — но ликование в городе продолжалось. Мы, панские армяне, самонадеянно думали, что враг наш повержен и самое страшное осталось позади. О Боже, как мы ошибались!
Не прошло и двух месяцев, как в дом Гургена-паши пришел Арам-паша в сопровождении доблестного Азамаспа. Лица обоих были мрачны и сосредоточенны. Мужчины долго, запершись, совещались, мой благодетель вышел весь в слезах, приговаривая: «Предатели, предатели… Они бросили нас на съедение волкам!» Я не решилась спрашивать его о чем-либо.
Ночью ко мне вновь пришел Геворк. На этот раз он был ласков и предупредителен. Он рассказал мне, что русские получили приказ срочно отходить на север. Это значит, что в ближайшие недели весь наш вилайет вновь перейдет в руки турок. У армянских дружин недостаточно людей и оружия, чтобы оборонить город не только от аскеров, но и от курдских отрядов, уже бесчинствующих в окрестностях. «Я видел следы этих бесчинств, милая Самсут, — сказал мой жених, — то, что эти собаки вытворяют с армянскими женщинами, не подлежит описанию». В темных глазах его плескалась скорбь. Он поведал мне, что на совете у Арама-паши принято решение — оставить город. Женщины, дети и старики выходят из Вана несколькими партиями в сопровождении малых вооруженных групп из дружины Кери, мужчины же, поголовно мобилизованные в ополчение вместе с дружинниками Азамаспа и Дро, прикрывают их отход и сами уходят с последней колонной беженцев. Конечная цель похода — город Карс, что находится уже в Российской империи.
«Русские еще недалеко, — говорил Эллеон. — Первая партия пойдет прямо по их следам, и у нее, возможно, будет больше шансов добраться до цели, чем у последующих. Поэтому ты, дорогая моя Самсут, покинешь город завтра поутру. Собирайся». Он нежно погладил мой живот, и я поняла, что мадам Анаит успела сообщить сыну о моем «интересном положении». (Ах, Алоша, знал бы ты, сколь мало в этом положении интересного!)
Утром мы двинулись в путь. Все шли пешком — с тележками, с мешками, с малыми детьми на руках. На повозки, груженные припасами, оружием и медикаментами, принимались лишь больные и немощные, в их числе — старая Егинэ, мать храброго Дживана, воина дружины славного Андроника и лучшего друга моего жениха. Прощаясь со мной, Геворк попросил меня присматривать за этой достойной женщиной, пояснив, что Егинэ вывозит из города чудотворную семейную реликвию — нательный крест из дерева, из которого Ной построил свой ковчег.
Не буду останавливаться на тяготах перехода. Скажу лишь, что ни голод, ни лютый холод, ни стертые в кровь ноги, ни пересохшее от жажды горло не причиняли и доли тех страданий, что испытывали мы, глядя на картины зверств, чинимых собаками-курдами. Сожженные дотла деревни, холмики из младенческих трупов с перерезанными горлами, груды поруганных и изуродованных девичьих тел, оскопленные и обезглавленные юноши-подростки, беременные женщины со вспоротыми животами. У фашистских извергов были достойные предшественники!
Много наших умерло в пути, еще больше было ослабших, больных, не могущих идти дальше. Таких мы вынуждены были оставлять в заброшенных горных селениях, в пещерах, а то и под открытым небом, не в силах облегчить их участь ничем, кроме жарких молитв и скудного запаса пищи и топлива. Колонна наша таяла день ото дня, и вскоре очередь дошла и до меня — Егинэ, мать Дживана, тяжко заболела и не могла двигаться дальше, а я, памятуя о слове, данном моему жениху, не могла оставить ее в столь бедственном положении. О том, чтобы погрузить Егинэ на подводу, не было и речи — почти все лошади наши пали или пришли в полную негодность.
Нас, не могущих продолжать путь, набралось пятнадцать человек, среди которых особенную жалость вызывал мальчик лет семи, серьезно повредивший ногу. Мы-то успели пожить, а он — совсем ребенок. Мы сидели в брошенной хане, курдской мазанке, и ждали — кто смерти, кто чуда.